— Пожалуйста, — просит он, голос дрожит, высоко взлетая. — Я всё верну, каждый цент! Я не так много взял, я…

— Двести тысяч долларов может и не кажутся огромными деньгами для такого привилегированного засранца, как ты, но для других это чертовски много.

— У меня есть сорок тысяч в накоплениях. Еще пятьдесят я могу обналичить…

— Гарольд, Гарольд… ты что, думаешь, можно отмазаться? Дело ведь не в деньгах. Ты мог бы хоть жопу ими вытереть, мне всё равно. Знаешь, что меня по-настоящему бесит? Обман, предательство. Я думал, у нас что-то было… — я чешу щетину ножом, приподняв руку. — Если мы не прикончим тебя за все твои подлые выходки, что подумают остальные? Ты что, реально думаешь, мы дошли до такой жизни, прощая всё привилегированным ублюдкам, как ты? Это дело принципа, ты понимаешь, о чем я?

— О, господи, прошу тебя, — скулит он, слюни текут из уголков его рта, когда он дергается, пытаясь освободиться от веревок.

— Господа зовешь? — усмехаюсь я, наклоняя голову. — Да здесь только я, Гарольд. И я знаю всё, что ты натворил, — я встаю со стула и ухожу в тень, которая принимает меня с распростертыми объятиями. — Как думаешь, как там поживает ваша последняя няня?

— Ч-что? — его голова дергается влево, вправо, он пытается понять, где я.

— Ты знаешь, о ком я говорю, не включай дурака. Мне сказали, ты считаешь себя самым умным. Шестнадцатилетняя девчонка, которая выбежала из твоего дома, сжимая в руках скомканную блузку, с заплаканными юными круглыми щечками… Знакомо?

— Я-я не знаю, о чем ты…

— О чем я говорю? — кричу я из темноты. — Ты снова будешь мне врать, Гарольд? Пятьдесят тысяч долларов случайно перевелись на счет ее отца, потому что ты ее не домогался? Или две девчонки из колледжа, которые получили по сто тысяч баксов и подписали соглашение о неразглашении, потому что ты их не насиловал, да, жалкий ублюдок?

— Как? — воет он, скулит, как последняя сука. — Как ты узнал?

— Я знаю всё, Гарольд. Ты хочешь поговорить о Боге? Давно уже пора понять, что мольбы ему не спасут твою никчемную задницу. Я — твой конец. Судья, присяжные и палач в одном лице.

— Я заплачу тебе вдвое больше, чем тот, кто тебя нанял!

Я громко смеюсь, мой смех эхом разлетается по бетонному помещению.

— Ты мне предлагаешь мои же деньги, тупой ублюдок?

Я подхожу к нему сзади, наклоняюсь, так что мои губы оказываются прямо у его уха.

— Ты привык получать от жизни всё, чего хочешь. Привык выпутываться из любой дерьмовой ситуации. Я буду наслаждаться твоей смертью. Так же, как наслаждался смертью твоего отца.

Его рот приоткрывается, он тяжело сглатывает, кадык подскакивает вверх-вниз.

Я выпрямляюсь и обхожу стул, чтобы встать перед ним.

— Давай так. Я сегодня в хорошем настроении. Дам тебе шанс. Подбросим монетку.

— На что?

— На твою жизнь, глупенький. Угадаешь правильно — отпущу. Не буду тебя преследовать. Больше никогда не увидимся. Будешь жить.

— Ладно… — кивает он, в глазах блеснула надежда.

Я прищуриваюсь, наслаждаясь каждым граммом его надежды. Питаюсь ею, как пиявка.

Держа нож в левой руке, я кладу монету на большой палец правой руки.

— Когда подброшу, скажешь, что выпало.

Гарольд нервно улыбается, его взгляд скачет с меня на монету.

Уголки моих губ приподнимаются в усмешке. Я подбрасываю монету.

— Орел! — кричит он, наблюдая, как она быстро вращается в воздухе, снова и снова, создавая иллюзию концентрического круга, в которую ему так хочется поверить.

Серебряная монета достигает пика и начинает падать в мою ладонь. Гарольд затаил дыхание, его глаза расширяются, как у перепившей Бетти Буп1.

Я сжимаю руку, прикрывая монету, затем кладу ее на тыльную сторону другой ладони.

— Орел, — повторяет он. — Орел!

Я понимающе улыбаюсь и открываю ладонь, показывая ему, что выпала решка. Улыбка Чеширского кота медленно расползается по моему лицу, а глаза Гарольда чуть ли не вылезают из орбит, осознание собственной гибели парализует его.

Я убираю монету в карман, а он открывает рот, пытаясь что-то сказать:

— Клянусь, я…

Поворачивая лезвие, я перерезаю ему горло, обрывая его слова электрической тишиной. Я вижу шок и удивление в его глазах, когда до него доходит, что произошло. Он дергается, но веревки крепко держат его, не давая закрыть рану на шее.

Жалко, что инстинкт выживания не сработал у него раньше. Но разве это не так по-человечески?

Я подхожу сзади, его хрип и скрежет стула по цементу наполняют комнату. Я обхватываю его голову рукой и откидываю назад, позволяя крови свободно литься.

Ни слова. Я просто слушаю. Слушаю, как жизнь покидает тело. Как его горло булькает, воздух сдавленно рвется сквозь разрезанные ткани, кровь пульсирует под давлением.

Слушаю, пока всё не затихает, и его тело обмякает.

— Не стоило быть отмывающим деньги насильником, Гарольд, — я отпускаю его голову, позволяя ей безвольно упасть вперед, и вытираю лезвие об его рубашку, прежде чем спрятать нож в ножны.

Я снова достаю монету, ее блестящая поверхность ловит свет. Я улыбаюсь. Чувствуя вес в ладони, я целую ее и стучу по лбу, как бы в благодарность, прежде чем убрать обратно в карман.

Не знаю, откуда во мне это желание очистить город от дерьма, которое его наполняет. Да, я не выбирал эту жизнь, но ничто не дает мне большего смысла, чем вот это. Прекращать то, что не должно было начаться. Избавлять Дориан от тех, кто угрожает утопить его в грязи. Я не наивен, чтобы считать себя его спасителем. Но если ты оказался в моем списке — ты заслужил это.

А значит, заслужил смерть.

Насвистывая, я развязываю Гарольда и начинаю уборку. Никто не найдет его тело. Никогда. Пройдут дни, прежде чем кто-то заметит его пропажу. Ничего не приведет к нам, к Хулиганам. Никогда не приводило. Я не оставляю следов, даже ворсинки с моей рубашки. Я — чертов полтергейст. Темное облако, нависшее над теми, кто нас предал. Тусклое воспоминание, как будто меня здесь и не было. Как если бы я был призраком, растворяющимся в тенях лихорадочного сна.

Гарольд, возможно, заключил сделку с дьяволом, но его смерть наступила из-за того, что он оказался в моем списке. Потому что, хоть я и морально испорчен, но в своем деле — чертовски хорош.

Я широко раскрываю ладони, растягивая пальцы, пока они не теряют своего цвета и начинают белеть. Кладу их на стол в пабе, куда захожу после каждого убийства. Я ходил сюда еще до того, как у меня появились волосы на яйцах.

Есть немного вещей, которые меня успокаивают. Не после всего того, что я видел. Не после того, что делал. Список короткий, но мне достаточно. И «Мерфи» — этот паб — одно из немногих мест, где я могу хоть немного расслабиться.

Уставшие глаза скользят по краю стола, переходя через его поверхность, пока не упираются в угол, где стол встречает стену. Он там. Паук, выцарапанный мной на дереве скрепкой, когда мне было девять. Теперь он еле различим из-за всех этих чистящих средств, которые впитались в древесину за двадцать три года, и из-за общего износа, но он всё еще там.

Тот вечер был последним ужином с родителями. До сих пор помню, что заказал папа, как звучал голос мамы, и что лимонад, который я выбрал, оказался чертовски кислым. Это был последний день, когда мы были вместе, и несмотря на то, что я помню каждую секунду, не могу вспомнить, что я тогда чувствовал. Или вообще чувствовал ли что-то.

Но я продолжаю приходить сюда после каждого убийства. Я не испытываю эмоций, но это место каким-то образом снимает напряжение и приносит утешение, по необъяснимым причинам. Видимо, даже монстры нуждаются в отдыхе.

Я достаю монету из кармана и кручу ее между пальцами. Мой взгляд лениво скользит от паука к столику в противоположном конце паба, где сидят четверо. Они смеются, подкалывают друг друга, пьют пинты пива. Шумные, как сволочи. Я ненавижу громких людей, но я в пабе, так что…